— Конечно,— продолжал Родзянко,— благодаря своему безволию, мягкости, подчинению темным влияниям государь привел страну к царящей ныне смуте... И все-таки...
Я не выдержал, поднялся из кресла.
— Господа, это недостойно! Что за манера у нас, русских, во всем винить государя, но только не себя... Я прочел на днях в немецких газетах: Россия потеряла убитыми, ранеными и пленными 8 миллионов, а немцы — 4 миллиона. Два русских за одного немца. Это приговор нам всем... всему правящему классу, всей интеллигенции, которая жила беспечно, не обращая внимания на то, как безнадежно в смысле материальной культуры Россия отстает от соседей. То, что мы умели только «петь, танцевать, писать стихи и бросать бомбы», теперь окупается миллионами русских жизней. Мы не хотели и не могли быть Эдиссонами, мы презирали материальную культуру. Гораздо веселее было создавать «мировую» литературу, трансцендентальный балет и анархические теории... Теперь пришла расплата. «Ты все пела... так поди же попляши...»
— Это несправедливо,— Милюков тоже встал.— Интеллигенция не виновата. Если бы нас допустили в правительство, результат был бы иным. Но государь...
— Генерал Брусилов прав,— негромко сказал Шингарев.— Если придется выбирать между Россией и государством, я предпочту, сказал он, Россию.
Все замолчали. Слово было произнесено. И кем? Шингаревым, который, чуть дойдет до дела, сразу же докажет, почему оно преждевременно. Но сразу же вскочил Гучков.
— У меня был разговор с одним видным военным,— сказал он, поглядывая на нас,— настроение в армии склоняется к перевороту... Какая-нибудь небольшая, но верная воинская часть останавливает, допустим, царский поезд на перегоне...
— Я никогда не пойду на переворот,— теперь встал и Родзянко.— Прошу вас в моем доме об этом не говорить. Я присягал... Если армия может добиться отречения — пусть она это делает через своих начальников, а я до последней минуты буду действовать убеждениями, но не насилием.
— Господа, до сих пор мы были прежде всего лояльным элементом,— добавил я.— Протест против того пути, по которому шел государь, всегда переплетался в нас с уважением к престолу. Но сегодня здесь звучат речи, слушать которые я считаю для себя невозможным.
— Успокойтесь, Василий Витальевич,— сказал Шингарев,— речь шла лишь о мнении некоторых военных.
— Считайте, что разговора не было,— заметил Гучков и, сразу же поскучнев, начал пить остывший кофе.
— Господа,— вырвалось у Милюкова,— ужас в том, что во всем этом огромном городе нельзя найти и нескольких сотен людей, которые сочувствовали бы власти. Западные демократы выдвинули на министерские посты цвет нации, а у нас...
— У нас,— подхватил Гучков,— правительство состоит на одну треть из людей глупых, на одну треть из никуда не годных.
— Да,— согласился я,— нет, в сущности, ни одного министра, который верил бы в себя и в то, что он делает. Класс былых властителей сошел на нет. Никто из нынешних не способен стукнуть кулаком по столу...
— Правительство само разрушило себя,— констатировал Шингарев.— Наша задача будет чисто созидательная: в бурю и хаос мы должны будем создать новое правительство...
Мне надоели наши пустые разговоры, и я решил воспользоваться словами Шингарева:
— Господа. Вот уже полтора года мы твердим, что правительство никуда не годно. А что, если «станется по слову нашему»? Если с нами наконец согласятся и скажут: «Давайте ваших людей». Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, «людей, доверием общества облеченных», конкретных живых людей? Я полагаю, что нам необходимо теперь уже — это своевременно сейчас — составить для себя список имен, то есть людей, которые могли бы быть правительством.
Последовала некоторая пауза. Все растерялись и чувствовали себя не в своей тарелке, как будто я сказал нечто неприличное.
— Между прочим,— Гучков вынул из кармана какую-то газетку,— небезызвестный Ленин уже месяц назад высказался по этому поводу в своем эмигрантском листке «Социал-демократ»: «При теперешнем состоянии России ее правительством может оказаться Милюков с Гучковым или Милюков с Керенским».
— Кто-кто премьер? — не расслышав, переспросил Родзянко.
— Какой вздор! — Милюков опомнился.— Вот плоды десятилетнего прозябания в эмиграции. Мы и Керенский?! Даже младенцу ясно, что этот чудовищный мезальянс принципиально невозможен...
Произошло то, что я ожидал. Слово взял Шингарев и, отвечая мне, выразил, очевидно, мнение всех, потому что все закивали согласно, что пока это еще невозможно. Всем было как-то неловко. И мне тоже.
— Что же нам делать в таком случае? — только и смог я спросить.
— Придерживаться нашей прежней тактики.— Милюков оседлал своего конька.— Государственная дума, ее поведение — вот что сейчас главное. Перед нами стоит вопрос: или мы станем на сторону правительства, вызывающего всеобщее недовольство, или же, признав справедливым это недовольство, введем его в наименее резкие, в самые приемлемые формы.— Милюков говорил быстро, словно боялся, что его прервут и снова оттеснят на второй план, как это было в начале разговора. Он спешил взять реванш.— Господа, мы должны встать между улицей и властью и недовольство массы подменить недовольством Думы. Массы останутся спокойными, если за них будет говорить Дума. Народ наивен и легковерен. Он никогда не мог сформулировать своих требований. Ну, что они вам, Василий Витальевич, говорили? «Мы голодаем, а вы едите пирожные? Мы умираем с голоду, а вы жиреете?» Я не был на улице, но знаю все наперед... Мы будем бороться с этим правительством, пока оно само не уйдет. Мы будем говорить все в Думе до конца, чтобы там, на улице, молчали. Слово — суть наше единственное оружие. Наше слово есть уже наше дело...