Большевики держали руку на настроении солдатской массы, надо отдать им должное. Со всех сторон зала понеслись крики одобрения. А на столе уже стоял другой большевик — солдат Падерин.
— Солдаты,— говорил он,— во всех политических выступлениях должны подчиняться только Совету. Вне строя и вне службы солдаты должны быть абсолютно уравнены во всех — и в политических и в гражданских — правах. И дурацкое вставание во фрунт, и отдавание чести вне службы должны быть абсолютно отменены. Только так. Мы избирали Совет не в бирюльки играть, а революцию делать.
— Правильно! Принимаем!
Остановить этот поток было уже невозможно. Вся солдатская масса как бы очнулась от сна и бурно одобряла ораторов. Это были уже не разговоры «вообще», а нечто наболевшее, осязаемое и дорогое для них.
А со стола уже говорил знакомый мне солдат:
— Общее собрание... охтненской пехотной команды... нижайше просит Совет полковника Шелудченко, прапорщика Коханова и фельдфебеля Зюлина... потому как не доверяем им... в команду не принимать. А начальником просим быть прапорщика Бунакова и прапорщика Кубышкина...
В зале начали смеяться, но в основном штатские, солдаты же слушали очень внимательно. Чхеидзе тут же нашелся:
— Товарищи! У каждого от солдат накопилось много своих конкретных пожеланий. Давайте попросим их вместе с товарищем Соколовым собраться сейчас отдельно и записать все их конкретные просьбы и требования.
Чхеидзе поддержали, и Соколов во главе толпы серых шинелей двинулся из зала. За ними ушел и Керенский. Мы перешли в комнату президиума, но не успели перейти к очередным делам, как на пороге появился какой-то полковник в походной форме в сопровождении гардемарина с боевым видом и взволнованным лицом. Все с досадой и возгласами негодования обернулись на них. В чем дело?
Вместо точного ответа полковник, вытянувшись, стал рапортовать:
— Поскольку в настоящий переживаемый момент Исполнительный комитет Совета есть правительство, обладающее всей полнотой власти, без разрешения которого ничего сделать нельзя, я послан сюда комитетом Государственной думы и господином Родзянко, дабы получить разрешение на поезд.
— Какой поезд? В чем дело? Говорите конкретно! — потребовал Чхеидзе.
— Господин Родзянко сообщил государю императору, что выедет для высочайшего доклада ему навстречу. Но железнодорожные служащие сообщили, что без санкции Совета рабочих депутатов они поезд дать не могут. Я уполномочен...
Но Чхеидзе не дал ему продолжить. Он вежливо попросил посланцев удалиться, чтобы Совет мог обсудить их просьбу и принять нужное решение.
Вопрос о поезде Родзянко был решен очень быстро, одним дружным натиском.
— Родзянко пускать к царю нельзя,— сказал я.— Они могут сговориться за нашей спиной. Надо благодарить железнодорожников за правильное понимание ими долга перед революцией и в поезде Родзянко отказать.
Чхеидзе поставил мое предложение на голосование, и оно тут же было принято. Позвали полковника и объявили ему решение. Он явно не ожидал такого исхода своей миссии, но тон заявления Чхеидзе был настолько категоричен, что посланец Родзянко принужден был ограничиться одним «слушаюсь» и, звякнув шпорами, удалиться. Но гардемарин остался.
— Позволю себе,— сказал он,— спросить от имени моряков и офицеров, какое ваше отношение к войне и к защите родины? Повинуясь вам, признавая ваш авторитет, мы должны...
Это было уже слишком. Гардемарину было приказано удалиться. Но, уходя, гардемарин все же продолжил свое заявление:
— Я считаю необходимым сказать, что мы все стоим за войну, за продолжение войны. С нами вся армия — и здесь, и на фронте. Рабочий комитет может на нас рассчитывать только в том случае, если он также...
— Вопрос о войне и мире,— прервал гардемарина Чхеидзе,— в Совете еще не обсуждался. Когда будет принято решение, вы о нем узнаете. Сейчас будьте любезны не мешать очередной работе...
В это время в Совет влетел бледный, уже совершенно истрепанный Керенский. На его лице было отчаяние, как будто произошло что-то ужасное.
— Что вы сделали? Как вы могли? — заговорил он прерывающимся трагическим шепотом.— Вы не дали поезда! Родзянко должен был ехать, чтобы заставить Николая подписать отречение, а вы сорвали это... Вы сыграли на руку монархии. Романовым! Ответственность будет лежать на вас!
Керенский задыхался и смертельно бледный, в обмороке или полуобмороке, упал в кресло. Побежали за водой, расстегнули ему воротник. Положили его на подставленные стулья, прыскали, тормошили, а он, придя в себя, уже кричал:
— Это недоверие мне, Керенскому! Я нахожусь в правом крыле Таврического для защиты интересов демократии! Я слежу за ними, я обеспечу их, я, Керенский, надежная гарантия революции, а вы... поезд не дали! Когда я... Это недоверие ко мне опасно, преступно!
Я сидел в кресле и смотрел на этот спектакль. Что Керенский, не спавший несколько ночей, ослаб до тривиальной истерики, это было еще терпимо. Что он в важном деловом вопросе, требовавшем быстрой деловой ориентировки, подменил здравый смысл и трезвый расчет театральным пафосом,— в этом также еще не было ничего особенно злостного. Хуже было то, что Керенский на второй день революции уже явился из правого крыла в левое прямым, хоть и бессознательным, орудием и рупором милюковых и родзянок...
Кто-то внес нелепое предложение: поезд дать при условии, что вместе с Родзянко поедет Чхеидзе и рота революционных солдат. В результате произошло столь же нелепое голосование: всеми наличными голосами против трех — Залуцкого, Красикова и меня — была отдана дань истерике Керенского, и поезд Родзянко был разрешен.